Содержание материала

1844 год

Кто жил в полном согласии с любимой сестрой, поймет, что я пережила перед приближающимся прощанием с Адини. 16 января была отпразднована свадьба. На последнем балу, заключительном после всех празднеств, во время полонеза, от радости, что все торжества кончены, танцевали бешеный галоп через все большие залы, с Папа во главе. Камер-пажи с трудом поспевали за нашими шлейфами, и за ними, задыхаясь от усилий, следовал весь Двор.

Фриц и его молодая жена должны были остаться у нас до весны и занимали большие апартаменты в северном флигеле дворца, очень нарядные, но неудобные. Адини должна была пройти пять салонов, прежде чем попасть в комнату к своему мужу. На Пасху предполагался переезд в Копенгаген, где для молодых устраивался дворец, а также дом на морском берегу для летних каникул. Датский король любовно заботился об обоих молодых людях.

Светская жизнь этой зимы была, пожалуй, особенно богата разнообразием. Каждый хотел что-то сделать для молодых, и в их честь было дано одиннадцать больших балов. Три раза в неделю посещали итальянский или французский театр, между ними иногда русский. Артисты были прекрасны, но репертуар неважный. После грибоедовского "Горя от ума" не ставили больше ни одной значительной пьесы, кроме гоголевского "Ревизора", который, благодаря поддержке Папа, миновал цензуру. Я, для которой светская жизнь была обязанностью, приучила себя после балов или празднеств вставать на час раньше, чем обычно. В санях я уезжала в Царское Село - в школу к моим маленьким дочерям священников - и возвращалась оттуда только к обеду. Это было для меня большим удовлетворением, но чтобы скрыть от других, что внешняя оболочка жизни мне уже недостаточна, из страха, что мои серьезные наклонности будут осмеяны, я изображала в обществе кокетку, чтобы только не показать скучное или усталое лицо.

Адини простудилась, когда возвращалась с бала от Нессельроде. Одно из окон экипажа было по недосмотру какого-то лакея опущено при десяти градусах мороза. На следующий день она проснулась с жаром. Никто не придал этому серьезного значения, полагаясь на ее здоровую натуру. Она появилась, как всегда, за утренним завтраком, а также вечером к обеду, зная, что Родители ее ждали, ведь она вскоре должна была покинуть их. Так было и на следующий день. Я сама не заметила в ней никакой перемены, когда мы, занятые никогда не иссякавшим разговором двух сестер между собой, сидели вместе. С живостью она рассказывала мне о своем плане совместной жизни с Фрицем. Она хотела развить Фрииа морально и духовно, хотела читать с ним, главным образом Плутарха, чтобы пример благородных мужей помог ему. Она подозревала в нем склонность искать развлечений в неравном себе обществе, однако была убеждена, что вскоре совершенно изменит его: "Мы ведь так любим друг друга". Мы говорили также часто о религии. То, что молодые девушки переходили в католичество, нас очень удручало. В большинстве случаев это были те, кто воспитывался за границей, главным образом во Франции. Они вырастали безо всякой связи с родной Церковью. Мы же были пронизаны учением нашей православной веры. Как мы благословляли судьбу за эту нашу веру отцов, как мы любили нашего духовника о. Бажанова! Терпимый в своей религиозности и совершенно беспристрастный, он учил нас истории Церкви. Благодаря ему мы научились понимать, что русский характер и русская Церковь неразъемлемое единство. Когда мы стали взрослыми, о. Бажанов приходил, как и прежде, каждый понедельник к нам, но вместо урока были разговоры, сердечные и задушевные.

С тех пор как мы стали более зрелыми и более серьезными, мы узнали о том, что прежде едва касалось нашей жизни. Это было общественное мнение, вернее, его отголосок на разные мероприятия правительства. Нас постоянно возмущало двуличие многих: в лицо Государю они говорили одно, а за спиной - другое. Кроме Киселева и Бобринского, я не помню никого, кто бы говорил с Папа так откровенно и свободно. Почему правда доходит до монарха в искаженном виде, а не такой, как она есть? Боязнь ли это показаться в невыгодном свете, трусость, ревность, интриги, преследующие какую-либо цель, или только потребность внести путаницу? Может быть, все вместе действует на поведение камарильи, этого бича каждого Двора? Какими зоркими должны быть глаза монарха, какими крепкими его сердце и его мысли, чтобы остаться невозмутимым и, невзирая на все это, продолжать управлять!

В конце Великого Поста в этом году мы переехали, как всегда, в Аничков, чтобы приготовиться к Причастию. Возвращение же после Пасхи в Зимний дворец происходило уже без Адини. Она была в ожидании и очень ослабела от сильного кашля. Врачи предписали ей покой и уложили в постель на три недели. После этого срока она переехала в Зимний дворец и поселилась в своих мрачных комнатах, страдая по свету и зелени садов в Аничковом, которые там были под ее окнами. Поездки в коляске были ей запрещены, и она проводила целые дни безропотно лежа на диване. Никто не беспокоился о ней. Папа предпринял поездку в Англию, чтобы познакомиться со своей юной племянницей Викторией и ее супругом Альбертом. В разгар празднеств в его честь он узнал ужасную весть, что у Адини скоротечная чахотка. Сам Мандт приехал к нему, чтобы сказать ему эту страшную новость. По его словам, одно легкое было уже совершенно разрушено и надежды на поправку не было. Уезжая, Папа сказал Адини при прощании: "До свиданья в Копенгагене!" Мандт был в это время в Теплице, чтобы лечить свою больную ногу, а оба других врача обратили все свое внимание на беременность Адини, приписывая состояние ее здоровья этому обстоятельству. Когда Мандт в мае вернулся обратно, он два раза очень тщательно исследовал больную. После этого, не тратя лишних слов, он сейчас же уехал к Папа в Лондон. Папа тотчас же прервал свой визит и приехал в большой спешке в Петербург. Мы уже несколько дней жили в Царском Селе.

Деревенский воздух оживил Адини, она часто сидела в саду и предпринимала маленькие прогулки в экипаже с Фрицем, чтобы показать ему свои любимые места. Когда Папа сказал нам о диагнозе Мандта, мы просто не могли ему поверить. Врачи же Маркус, Раух и Шольц выглядели совершенно уничтоженными. Их, кроме Шольца, который был необходим как акушер, сейчас же отпустили. Мандт взялся за лечение один. Он был так же несимпатичен Адини, как нам всем, и только из послушания она пересилила себя и позволила ему себя лечить. К счастью, он не мучил ее. Горячее молоко и чистая вода, чтобы утолить жажду, было, собственно, все, что он предписал. Эту воду он магнетизировал, что, по его мнению, успокаивало больную. Когда дни стали теплее, Адини начала страдать припадками удушья. Мама отдала ей свой кабинет с семью окнами, он даже летом полон был воздуха и свежести. Его устроили как спальню для Адини. Когда Мандт сказал ей, что было бы лучше для нее, чтобы Фриц жил отдельно, она долго плакала. Фриц был преисполнен нежности к своей молодой жене, но Адини знала, что он не выдержит долго спокойной жизни, и постоянно уговаривала его что-либо предпринять, боясь, что он может скучать из-за нее. Уже в начале своей болезни она выразила желание видеть свою "Мисс", и Мисс приехала, сейчас же прошла к постели своей "дорогой девочки", чтобы уже больше не покидать ее. У нее на груди Адини выплакала то, что ее заставили расстаться с Фрицем. В середине июня, за несколько дней до ее девятнадцатилетия, положение ухудшилось. Она была точно выжжена жаром. Приступы тошноты мешали ей принимать пищу, а припадки кашля - до сорока раз в ночь - разгоняли сон. Мне было поручено предложить ей причаститься. "Я слишком слаба, чтобы приготовиться", - возразила она мне. Отец Бажанов написал ей: "Ваша длительная болезнь - это лучшая подготовка". "Если он считает меня достойной, я хочу причаститься завтра", - было ее ответом. На следующий день было рождение Адини. Обедню служили в наскоро устроенной часовне в Александровском дворце; оттуда мы все шли за священником, который нес Св. Дары к больной. Мы все опустились на колени у ее кровати, в то время как священник читал молитву. Ясным голосом она повторяла слова молитвы и, принимая Святое Причастие, скрестила руки на груди. В глазах ее было какое-то особое сияние. Она протянула всем нам руку с улыбкой, в которой уже не было почти ничего земного. Затем она молча попросила нас удалиться, ей нужен был покой. Когда через несколько часов она позвала меня к себе, ее лицо все еще светилось неземным светом.

"Сегодня ночью мне пришла мысль о смерти, - сказала она и сейчас же добавила: - Боже мой, неужели я не смогу выносить своего ребенка до конца?" Но тут же тихо добавила: "Пусть будет, как угодно Господу!" И затем она добавила своим обычным, почти детским голосом: "Знаешь, Оли, я много думаю о Папа, который теперь из-за меня остается в Царском, где он живет так неохотно. Я подумала о занятии, которое доставит ему удовольствие. Посмотри, здесь я нарисовала что-то для него". И она показала мне эскиз маленького павильона, который был задуман для пруда с черными лебедями. Этот эскиз она переслала Папа со следующими строками: "Милый Папа, ввиду того, что я знаю, что для вас нет большей радости, как сделать таковою Мама, предлагаю вам следующий сюрприз для нее".

Этот павильон был построен после ее смерти и поблизости от него на берегу пруда часовня с ее статуей с ребенком в руках, сделанная Витали.

С того дня, как она приняла Причастие, стало казаться, будто болезнь приостановила свое разрушительное действие. Мы, обнадеженные этим, воображали, что это улучшение. Мама говорила о поездке в Берлин, что позволило бы ей сопровождать Адини при ее поездке в Копенгаген, по крайней мере до Штеттина, так как ребенок должен был родиться в Копенгагене. 30 июня акушерка установила первые движения ребенка. Адини сейчас же написала об этом счастливом событии Мама. Начиная с этого дня ни одной жалобы больше не сорвалось с ее губ. Она думала только о ребенке, и только ему она посвятила свою болезнь. Лежа у окна, она смотрела на синеву неба. Так она лежала часто со сложенными руками в немой молитве.

Однажды, когда я принесла ей букет полевых цветов, она сказала мне: "О, пожалуйста, не нужно больше; они вызывают во мне только грусть, оттого что я не могу больше собирать их сама". И когда Папа подарил ей изумрудный крест: "Вы так хороши все ко мне, ваша любовь прямо давит меня".

Врачи хотели, чтобы наши Родители поехали ненадолго в Петергоф. полагая, что больная увидит в этом хорошее предзнаменование; на самом же деле они только хотели немного отвлечь их от удручающих забот. Смотреть на Папа было правда ужасно: совершенно неожиданно он стал стариком. Мама часто плакала, не теряя, однако, надежды.

Прохладные, дождливые дни в июне, которые принесли облегчение Адини, сменились в июле жарой. Красные пятна на ее щеках возвестили о возвращении жара. Врачи прописали ингаляцию креозотом; Адини все исполняла с большим терпением, но ее слабость усиливалась. Сначала она отказалась от прогулок в сад, затем от балкона и могла пройти только несколько шагов от постели к дивану, который стоял у открытого окна. Скоро она перестала даже читать, и Фриц, "ее Фриц", когда он бывал при ней, утомлял ее. Мисс Хигг и старая камер-фрау Аяна Макушина менялись, ухаживая за ней. Она так похудела, что ее губы не закрывали больше зубов, и прерывистое дыхание заставляло ее держать рот открытым. Но все это не делало ее некрасивой. От худобы обручальное кольцо спадало с ее пальца; Папа дал ей тогда совсем маленькое колечко, которое держалось на нем. Это кольцо я ношу по сей день ровно сорок лет. В середине июля она неожиданно выразила желание выйти в сад и попросила Папа и Фрица к себе, чтобы они снесли ее вниз по лестнице. Поддерживаемая с обеих сторон, она сделала только несколько шагов и попросилась обратно в комнату. Врачи увидели в этом последнюю вспышку ее сил и не надеялись на то, что она переживет ночь. Но она прожила еще пятнадцать дней. В конце месяца она позвала к себе наших маленьких братьев и Кости, который только что вернулся из поездки на Белое море. Всем троим она передала маленькие подарки и сказала: "Хотя ваши дни рождения и осенью, я сегодня уже хочу передать вам маленькие сувениры, кто знает, где я буду тогда!" Мысль о родах очень занимала ее. Она хотела быть в то время в Аничковом дворце. Но ночью с 28 на 29 июля у нее начались сильные боли; это были первые схватки. Ей ничего не сказали об этом, но она догадалась сама по встревоженным лицам сиделок, и начала нервно дрожать при мысли о преждевременных родах. "Фриц, Фриц, - вскричала она, - Бог хочет этого!" И неописуемый взгляд ее поднятых кверху глаз заставил догадаться о том, что она молится. Ее пульс ослабел, послали за священником, и о. Бажанов исповедал и причастил ее. Это было в восемь часов утра. Между девятью и десятью часами у нее родился мальчик. Ребенок заплакал. Это было ее последней радостью на земле, настоящее чудо, благословение Неба.

Ребенку было только шесть месяцев. В этот момент меня впустили к ней. "Оли, - выдохнула она, в то время как я нежно поцеловала ее руку. - Я - мать"! Затем она склонила лицо, которое было белое, как ее подушки, и сейчас же заснула. Лютеранский пастор крестил ее маленького под именем Фриц Вильгельм Николай. Он жил до обеда. Адини спала спокойно, как ребенок. В четыре часа пополудни она перешла в иную жизнь.

Вечером она уже лежала, утопая в море цветов, с ребенком в руках, в часовне Александровского дворца. Я посыпала на ее грудь лепестки розы, которую принесла ей за день до того с куста, росшего под ее окном. Священники и дьяконы, которые служили у гроба, не могли петь и служить от душивших их рыданий. Ночью ее перевезли в Петропавловскую крепость; Фриц, Папа и все братья сопровождали гроб верхом.

У меня больше нет сил писать об этом и о тех днях, которые Последовали затем. Все, кто потерял любимого человека, знают, что эти дни полны как любовью, так и болью. Мама могла плакать и облегчала этим свое горе. Папа же, напротив, старался бежать от него и проявлял необычайную энергию. Он избегал всех траурных церемоний, не любил черного и слез. Он не вернулся больше в Царское Село и распорядился изменить там клумбы, балкон и все, что напоминало о болезни Адини. Комнату, в которой она умерла, кабинет Мама, разделили надвое; на том же месте, где она скончалась, повесили большую икону Св. Царицы Александры, черты лица которой отдаленно напоминали Адини.

Остальные недели лета мы провели в Летнем дворце в Петергофе, покуда нас не выгнали оттуда осенние туманы. У меня было только одно желание: быть одной! Я могла часами сидеть в маленькой комнатке Адини, где все осталось неизмененным с прошлого лета. Я читала маленькие тетрадки ее дневника, которые теперь лежали передо мной. Каждое слово этих трогательных записей говорило о нежности ее маленького существа и о любви, которую она питала ко всем нам и особенно ко мне. В самые последние дни она с нежной заботой думала обо мне.

Когда мы в своих черных платьях приехали осенью в Гатчину, где все напоминало пышные празднества, развлечения и юношеские глупости, это явилось полным диссонансом нашему состоянию. Чтобы сделать мне сюрприз, Папа приказал обить мой кабинет прелестным красным кретоном и распорядился сделать надпись: "Люби своего старого Папа здесь так же крепко, как в Летнем дворце". Вечером, в день нашего приезда, он спросил меня, к которой из моих сестер я больше привязана. "О, к Адини, - воскликнула я, - уже со своего пятнадцатилетия она была такой зрелой, что я могла делиться с ней каждой мыслью, каждым переживанием". Мэри же была как волчок, который нельзя схватить, так как он все время вертится. С тех пор как я потеряла Адини, я еще больше сблизилась с Сашей и Мари. При их маленьком Дворе было такое искреннее понимание, все дышало весельем и доверчивостью, как редко бывает, где есть два Двора - Монарха и Наследника. Там не было ни интриг, ни ревности, ни сопротивления. Непринужденно и свободно все относились друг к другу, следуя потребности сердца и прекрасной привычке.